русская литература (древнерусская литература, литература восемнадцатого века, литература девятнадцатого - начала двадцатого веков, советская литература), литературоведение и литературная критика, зарубежная литература (античная литература, литература Средних веков и эпохи Возрождения, зарубежная литература семнадцатого - двадцатого веков, литература стран Востока) и т.д.
Кризис патриархального мира и патриархального сознания остается в
центре авторского внимания и в "Грозе". Но в этой драме Островский
придает проблеме совершенно иное звучание, рассматривает ее под принципиально
новым углом.
Классицистическая "окаменелость" персонажей глубоко
соответствует всей системе патриархального мира. Это его неспособность к
изменениям, его яростное сопротивление любому чужеродному элементу порабощает
всех, входящих в круг патриархального мира, формирует души, неспособные
существовать вне его замкнутого круга.
Безразлично, нравится им эта жизнь или нет - в другой они жить
просто не сумеют. Герои пьесы принадлежат к патриархальному миру, и их кровная
с ним связь, их подсознательная от него зависимость — скрытая пружина всего
действия пьесы; пружина, заставляющая героев совершать по большей части
"марионеточные" движения, постоянно подчеркивать свою
несамостоятельность, несамодостаточность. Образная система драмы почти
повторяет общественную и семейную модель патриархального мира. В центр
повествования, как и в центр патриархальной общины, помещены семья и семейные
проблемы. Доминанта этого малого мирка - старшая в семье, Марфа Игнатьевна.
Вокруг нее группируются на различном отдалении члены семейства - дочь, сын,
невестка и почти бесправные обитатели дома: Глаша и Феклуша. Та же
"расстановка сил" организует и всю жизнь города: в центре Дикой (и не
упомянутые в пьесе купцы ем уровня) , на периферии лица все менее и менее
значительные, не имеющие денег и общественного положения.
От мира Калинов отгородился столь прочно, что вот уж больше века не
проникает в город ни одно веяние живой жизни. Посмотрите на калиновском
"прогрессиста и просветителя" Кулигина! Этот механик-самоучка, чьи
любовь к науке и страсть к общественному благу ставят его на грань юродства в
глазах окружающих, все пытается изобрести "перпету-мобиль": он,
бедняжка, и не слыхал, что в большом мире давным-давно доказана принципиальная
невозможность вечном двигателя... Он вдохновенно декламирует строки Ломоносова
и Державина, и даже сам пишет стихи в их духе... И оторопь берет: будто не было
еще ни Пушкина, ни Грибоедова, ни Лермонтова, ни Гоголя, ни Некрасова! Архаизм,
живое ископаемое - Кулигин. И его призывы, ем идеи, его просветительские
монологи об общеизвестном, о давно открытом кажутся калиновцам безумными
новшествами, дерзостным потрясением основ: "Дикой. Да гроза-то что такое,
по-твоему? А? Ну, говори!
Кулигин. Электричество.
Дикой (топнув ногой) . Какое еще там елестричество! Ну как же ты не
разбойник! Гроза-то нам в наказание посылается, чтобы мы чувствовали, а ты
хочешь шестами да рожнами какими-то, прости господи, обороняться. Что ты,
татарин, что ли? Татарин ты? А? Говори! Татарин? Кулигин. Савел Прокофьич, ваше
степенство, Державин сказал: Я телом в прахе истлеваю, Умом громам повелеваю.
Дикой. А за эти вот слова тебя к городничему... " Ни
громоотводы, ни Ломоносов, ни вечный двигатель Калинову не нужны: всему этому
попросту нет места в патриархальном мире. А что же происходит за его границами?
Там бушует океан, там разверзаются бездны словом, "Сатана там правит
бал". В отличие от Толстого, полагавшего возможным параллельное и
независимое существование двух миров: патриархального, замкнутого на себе и
неизменного, и современного, постоянно меняющегося, Островский видел их
принципиальную несовместимость, обреченность застывшей, не способной к
обновлению жизни. Сопротивляясь надвигающимся новшествам, вытесняющей его
"всей стремительно несущейся жизни", патриархальный мир вообще
отказывается эту жизнь замечать, он творит вокруг себя особое
мифологизированное пространство, в котором - единственном - может быть
оправдана его угрюмая, врачебная всему чужому замкнутость.
Вокруг Калинова творится невообразимое: там с неба падают целые
страны, населенные кровожадными народами: например, Литва "на нас с неба
упала... и где был какой бой с ней, там для памяти курганы насыпаны". Там
живут люди "с песьими головами"; там вершат свой неправедный суд
султан Махнут персидский и султан Махнут турец"Нечего делать, надо
покориться! А вот когда будет у меня миллион, тогда я поговорю". Этот
миллион даст Кулигину на судилище "право сноса", будет самым веским
аргументом в его пользу. А пока миллиона нет, умница Кулигин
"покоряется". Покоряются, ведя свою тихую обманную игру, все:
Варвара, Тихон, лихой Кудряш, покоряется затянутый уже в замкнутое пространство
Калинова Борис. Катерина же покориться не может. Выродившаяся в патриархальном
сознании в пустой обряд Вера жива в ней, ее ощущение вины и греха прежде всего
личностно; она верует и кается с пылом первых христиан, не закосте-! невших еще
в религиозной обрядности. И это личностное восприятие жизни, Бога, греха, долга
выводит Катерину из замкнутою круга и противопоставляет ее калиновскому миру. В
ней увидели калиновцы явление куда более чужеродное, чем горожанина Бориса или
декламирующет стихи Кулигина. Потому Калинов и организовался в судилище над
Катериной.
В блестящем этюде "А судьи кто? " В. Турбин тонко
исследует тему суда в "Грозе": "Никого не хочет судить Кулигин.
С усмешечкой уклоняется от роли судьи простушка Варвара: "Что мне тебя
судить? У меня свои грехи есть. " Но не им противостоять охватившему
Калинов массовому психозу. А психоз разжигают две мельтешащих на сцене чудачки:
странница Феклуша и барыня с лакеями. " Феклушины повествования о Махнутах
и людах с песьими головами представляются Турбину важнейшим элементом поэтики
пьесы: "И глядятся друг в друга, будто в зеркало, два мира: фантастический
и реальный. И опять мы встречаемся со сборищем монстров, кентавров. Правда, на
сей раз их причудливые Н фигуры - только фон, на котором, по мысли
скиталицы-странницы, С яснее выступает праведность суда, творимого здесь, в
Калинове. Этот суд затаился в ожидании жертвы. И жертва является: в раскатах
грома, в сверкании молнии раздается естественное, честное слово взалкавшей
очищения грешницы. А что было дальше, слишком известно. Где-то в царстве
Махнутов турецкого и персидского Катерину, может быть, помиловали бы; но в
Калинове пощады ей нет.
Гонимая в бездну, в пропасть всепроникающим, всенастигающим словом
самодеятельном суда, грешница уходит из жизни: "В омут лучше... Да скорей,
скорей! "'